Неточные совпадения
— Но, друг мой, не отдавайтесь этому чувству, о котором вы говорили — стыдиться того, что есть высшая высота христианина: кто унижает себя, тот возвысится. И благодарить меня вы не можете. Надо благодарить Его и просить Его о помощи. В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь, — сказала она и, подняв
глаза к небу, начала молиться, как понял Алексей Александрович по ее молчанию.
— Она?.. — отвечал он, подняв
глаза к небу и самодовольно улыбнувшись, — мне жаль тебя, Печорин!..
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на
небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь
к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Зажмуря
глаза и приподняв голову кверху,
к пространствам небесным, предоставлял он обонянью впивать запах полей, а слуху — поражаться голосами воздушного певучего населенья, когда оно отовсюду, от
небес и от земли, соединяется в один звукосогласный хор, не переча друг другу.
В дальнем углу залы, почти спрятавшись за отворенной дверью буфета, стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив руки и подняв
глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась
к богу, она просила его соединить ее с тою, кого она любила больше всего на свете, и твердо надеялась, что это будет скоро.
Николай Петрович объяснил ему в коротких словах свое душевное состояние и удалился. Павел Петрович дошел до конца сада, и тоже задумался, и тоже поднял
глаза к небу. Но в его прекрасных темных
глазах не отразилось ничего, кроме света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его щегольски-сухая и страстная, на французский лад мизантропическая [Мизантропический — нелюдимый, человеконенавистнический.] душа…
Он приподнялся и хотел возвратиться домой; но размягченное сердце не могло успокоиться в его груди, и он стал медленно ходить по саду, то задумчиво глядя себе под ноги, то поднимая
глаза к небу, где уже роились и перемигивались звезды.
Диомидов вертел шеей, выцветшие голубые
глаза его смотрели на людей холодно, строго и притягивали внимание слушателей, все они как бы незаметно ползли
к ступенькам крыльца, на которых, у ног проповедника, сидели Варвара и Кумов, Варвара — глядя в толпу, Кумов — в
небо, откуда падал неприятно рассеянный свет, утомлявший зрение.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг
к другу, положены
к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими
глазами смотрел в сизое
небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
«Жажда развлечений, привыкли
к событиям», — определил Самгин. Говорили негромко и ничего не оставляя в памяти Самгина; говорили больше о том, что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось, что весь город выжидающе притих. Людей обдувал не сильный, но неприятно сыроватый ветер, в
небе являлись голубые пятна, напоминая
глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем было как-то слепо и скучно.
По панелям, смазанным жидкой грязью, люди шагали чрезмерно торопливо и были неестественно одноцветны. Каменные и тоже одноцветные серые дома, не разъединенные заборами, тесно прижатые один
к другому, являлись
глазу как единое и бесконечное здание. Его нижний этаж, ярко освещенный, приплюснут
к земле и вдавлен в нее, а верхние, темные, вздымались в серую муть, за которой
небо не чувствовалось.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится
к вечеру, а с ним клонятся
к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно,
к небу, с грустью провожает
глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
— Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог послал ее, — досказала она, подняв
глаза к небу, — и велел любить.
Его клонило
к неге и мечтам; он обращал
глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену дома, за который закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
Часто погружались они в безмолвное удивление перед вечно новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть
к этой красоте: земля,
небо, море — все будило их чувство, и они молча сидели рядом, глядели одними
глазами и одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали друг друга.
Не была она тоже сентиментальна, и если вздыхала, возводила
глаза к небу, разливалась в нежных речах, то делала это притворно, прибегая
к этому, как
к условным приемам кокетства.
Что-то похожее на грусть блеснуло в
глазах, которые в одно мгновение поднялись
к небу и быстро потупились. Она вздрогнула и ушла торопливо домой.
Пока ветер качал и гнул
к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в
небе, бабушка не смыкала
глаз, не раздевалась, ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.
Часа через полтора могила была готова. Рабочие подошли
к Дерсу и сняли с него рогожку. Прорвавшийся сквозь густую хвою солнечный луч упал на землю и озарил лицо покойного. Оно почти не изменилось. Раскрытые
глаза смотрели в
небо; выражение их было такое, как будто Дерсу что-то забыл и теперь силился вспомнить. Рабочие перенесли его в могилу и стали засыпать землею.
— Живу, как изволите видеть. Здесь житье хорошее, народ здесь радушный. Здесь я успокоился. И он вздохнул и поднял
глаза к небу.
Он выставил свое свежее личико из-под рогожи, оперся на кулачок и медленно поднял кверху свои большие тихие
глаза.
Глаза всех мальчиков поднялись
к небу и не скоро опустились.
Начинается так: Катерина Васильевна, возводя
глаза к небу и томно вздыхая, говорит: «Божественный Шиллер, упоение души моей!» Вера Павловна с достоинством возражает: «Но прюнелевые ботинки магазина Королева так же прекрасны», — и подвигает вперед ногу.
Глядя кругом, слушая, вспоминая, я вдруг почувствовал тайное беспокойство на сердце… поднял
глаза к небу — но и в
небе не было покоя: испещренное звездами, оно все шевелилось, двигалось, содрогалось; я склонился
к реке… но и там, и в этой темной, холодной глубине, тоже колыхались, дрожали звезды; тревожное оживление мне чудилось повсюду — и тревога росла во мне самом.
Она поднимала
глаза к небу, полные слез, говоря о посещениях их общей матери (императрицы Марии Федоровны), была влюблена в императора Александра и, помнится, носила медальон или перстень с отрывком из письма императрицы Елизаветы: «Il a repris son sourire de bienveillanse!».
Он забывал, присоединяясь
к косарям, отведать их галушек, которые очень любил, и стоял недвижимо на одном месте, следя
глазами пропадавшую в
небе чайку или считая копы нажатого хлеба, унизывавшие поле.
«Куда это зашел дед?» — думали мы, дожидаясь часа три. Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет деда! Стали опять вечерять сами. После вечера вымыла мать горшок и искала
глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все были гряды, как видит, идет, прямо
к ней навстречу кухва. На
небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее.
Я ходил взад и вперед по улице, порой останавливаясь и подняв
глаза кверху, молился, стараясь горячим сознанием «личного обращения»
к богу пробить мутный полог оттепельного зимнего
неба.
Смотришь ли на звездное
небо или в
глаза близкого существа, просыпаешься ли ночью, охваченный каким-то неизъяснимым космическим чувством, припадаешь ли
к земле, погружаешься ли в глубину своих неизреченных переживаний и испытываний, всегда знаешь, знаешь вопреки всей новой схоластике и формалистике, что бытие в тебе и ты в бытии, что дано каждому живому существу коснуться бытия безмерного и таинственного.
Порой это ощущение определялось:
к нему присоединялся голос Эвелины и матери, «у которых
глаза, как
небо»; тогда возникающий образ, выплывший из далекой глубины воображения и слишком определившийся, вдруг исчезал, переходя в другую область.
Но ему до того понравились эти часы и до того соблазнили его, что он наконец не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел
к нему осторожно сзади, наметился, возвел
глаза к небу, перекрестился и, проговорив про себя с горькою молитвой: «Господи, прости ради Христа!» — зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул у него часы.
— Сильфида! — повторил Гедеоновский и поднял
глаза к небу.
Марья Дмитриевна подняла
глаза к небу.
Веселый звон колоколов, розовое вечернее
небо, свежий воздух, пропитанный ароматом цветов, окружающих каждую келью, и эти черные фигуры, то согбенные и закутанные в черные покрывала, то молодые и стройные, с миловидными личиками и потупленными
глазами: все это было ново для наших героинь, и все это располагало их
к задумчивости и молчанию.
Карл Иваныч облокотился рукою о столик, стоявший подле него, понюхал табаку и, закатив
глаза к небу, тем особенным, мерным горловым голосом, которым он обыкновенно диктовал нам, начал так свое повествование...
— Удивительное дело! — произнес исправник, вскинув
к небу свои довольно красивые
глаза. — Вот уж по пословице — не знаешь, где упадешь! Целую неделю я там бился, ничего не мог открыть!
— «О, вижу ясно, что у тебя в гостях была царица Маб!» — все тут же единогласно согласились, что они такого Меркуцио не видывали и не увидят никогда. Грустный Неведомов читал Лоренцо грустно, но с большим толком, и все поднимал
глаза к небу. Замин, взявший на себя роль Капулетти, говорил каким-то гортанным старческим голосом: «Привет вам, дорогие гости!» — и больше походил на мужицкого старосту, чем на итальянского патриция.
Священник в алтаре, возводя
глаза к небу, медленно кадит, как бы напоминая то кадило, о котором поют.
По
небу, бледно-голубому, быстро плыла белая и розовая стая легких облаков, точно большие птицы летели, испуганные гулким ревом пара. Мать смотрела на облака и прислушивалась
к себе. Голова у нее была тяжелая, и
глаза, воспаленные бессонной ночью, сухи. Странное спокойствие было в груди, сердце билось ровно, и думалось о простых вещах…
Приближалась весна, таял снег, обнажая грязь и копоть, скрытую в его глубине. С каждым днем грязь настойчивее лезла в
глаза, вся слободка казалась одетой в лохмотья, неумытой. Днем капало с крыш, устало и потно дымились серые стены домов, а
к ночи везде смутно белели ледяные сосульки. Все чаще на
небе являлось солнце. И нерешительно, тихо начинали журчать ручьи, сбегая
к болоту.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками.
Глаз нельзя было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами
к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой
небо. Помню: обидней всего было, что последний раз в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но
глаз поднять было нельзя.
— Ага, — чей-то торжествующий голос — передо мною затылок и нацеленный в
небо палец — очень отчетливо помню желто-розовый ноготь и внизу ногтя — белый, как вылезающий из-за горизонта, полумесяц. И это как компас: сотни
глаз, следуя за этим пальцем, повернулись
к небу.
Так: будто вы по ступеням уже поднялись
к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни — скорее — глотаете
глазами синее
небо…
Площадь Куба. Шестьдесят шесть мощных концентрических кругов: трибуны. И шестьдесят шесть рядов: тихие светильники лиц,
глаза, отражающие сияние
небес — или, может быть, сияние Единого Государства. Алые, как кровь, цветы — губы женщин. Нежные гирлянды детских лиц — в первых рядах, близко
к месту действия. Углубленная, строгая, готическая тишина.
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои
глаза — тысячи
глаз — туда, наверх,
к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом
к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем своем ложе.
Подняв
глаза к небу и крепко прижав руку
к груди, он с жаром сказал про себя: «Клянусь, клянусь, что в последний раз приходил
к ним. Не хочу больше испытывать такого унижения. Клянусь!»
Ромашов опять подошел
к выемке. Чувство нелепости, сумбурности, непонятности жизни угнетало его. Остановившись на откосе, он поднял
глаза вверх,
к небу. Там по-прежнему был холодный простор и бесконечный ужас. И почти неожиданно для самого себя, подняв кулаки над головой и потрясая ими, Ромашов закричал бешено...
Забиякин (поднимая
глаза к небу). Поручик! хотите вы мне верить?
Забиякин (пожимая плечами и обращая сентиментально
глаза к небу). После ваших слов, что ж остается делать, как не склониться перед волею провидения!
Забиякин поднимает
глаза к небу.